Писали Филиппу собратья из Глухова, а потом из Запорожской Сечи, что творилось на Украине. Батурин бы выстоял, если бы не коварная измена Ивана Носа из Прилукского полка. Едва Орлик смыкал вежды, как перед глазами снова вспыхивало пламя. Оно, безжалостное и неистовое, охватило весь город, и средь тех огненных сполохов метались люди. Смерть шла с Востока, и на прю против нее рядом с седовласыми полковниками встали женщины и дети. Бок о бок с видавшими виды козаками, чьи сабли выщербили немалоо турецких, крымских, московских (разве только?) сабель, отстаивал свое право на жизнь священник с дочуркой…
И силы были уже неравные. Старшину вывезли к Глухову, и палач со стеклянными глазами, с равнодушием и скукой утомленного живодера делал свое дело.
Других же защитников города ждала невиданная доселе смерть. На берегах Сейма днем и ночью стучали московские молотки, на скорую сбивались плоты и устанавливались на них кресты и виселицы. Филипп Орлик знал много языков, его пальцы перелистали не одну тысячу страниц книг разных времен и народов, но о таком пришлось читать впервые. Вниз по течению Сейма плыли плоты с повешенными на них украинскими защитниками Батурина (они счастливее, ведь их земные мучения с последним предсмертным вздохом облегчения закончились), плыли плоты с распятыми на крестах живыми еще людьми, и никто под угрозой смерти не имел права их снять.
Не верить письмам собратьев Филипп Орлик не мог. Лично перечитывал тот всеевропейский ужас, который выплескивался на страницы «Gazette de France» («Французская газета»), «Lettres historigness» («Исторические листки»), гаагской «La Clef du Cabinet» («Ключ кабинета»). «Вся Украина купается в крови, Меншиков сполна ударился в московское варварство», «Не взирая на возраст и пол, все жители Батурина вырезаны, как велят нелюдские обычаи москалей», «Женщины и дети на остриях сабель» – мерцали перед глазами у Орлика черные, невероятные для любого обычного человека строки. «А я удивлялся, почему еще в 1620 году датский ученый Иоанн Ботвид защищал в Упсальской академии диссертацию « Христиане ли московиты», – бричку гетмана бросало на ухабистой лесной дороге и корневищах, и в такт качались черные, как поздняя осенняя ночь, мысли, наливались свинцом виски. От этих дум холодело тело, а еще больше коченела душа. «Никто не знает, сколько народу нашего погибло. Одни пишут 6 000, другие насчитывают и 15 000. Один Бог ведает, сколько, приютит всех невинно убиенных в мире праведных…»
Тихо плескалась речная волна в края плотов, покачивались в такт повешенные батуринцы и медленно поворачивались на ветру, будто в последний раз прощально озирались на поля, которые будут колоситься урожаем уже без них, и тополя, которые без них будут шуметь. Страдающий взгляд живых, из которых капля за каплей истекала последняя кровь… Из водной Голгофы этот взгляд был преимущественно направлен в бездонное небо, в ту синюю вечность, где царит незыблемый покой и нет чужацкой несправедливости и боли, – страдающий взгляд поверх вымерших сел, от ужаса присмиревших в поминальной молитве.
Эти села вдоль реки мертвыми были лишь на первый взгляд. Но завтра им придется умирать на самом деле, так как действующей оставалась инструкция Петра І своим войскам – все равно, то ли это повстанцы Булавина, то ли украинский неспокойный люд: «Городки и деревни жечь без остатку, а людей рубить, а заводчиков на колеса и колья, дабы тем удобнее оторвать охоту к приставанью к воровству людей, ибо сия сарынь кроме жесточи, не может унята быть».
Гетман тем временем по ухабистым дорогам одолевал версту за верстой. Тяжело шли кони, и казалось Филиппу Орлику, что это не такая уж большая кладь из его нехитрых пожитков, что это трудно им тянуть его тяжелые думы, навеянные письмами из родных краев.
В покоях графа Щекина за пышным самоваром, который сверкал тщательно начищенными боками, Григорий лишь улыбался – так живо хозяин жестикулировал.
– Ваша Светлость, только соберемся – как сразу в спор.
– Хорошо хоть не ссоримся… А что касается упорного нежелания козаков жить с Россией, то я не могу втемяшить себе в голову, почему. Соседи вокруг только и высматривают, как бы кусок земли себе урвать, поэтому вместе легче обороняться. А для купцов какая это благодать – одна страна… Пошлины не платить, от разбойника всякого обезопаситься.
– Ваша Светлость, если бы купцы с Украины вас услышали, худо быам пришлось. Ибо до сих пор они оживленно торговали с Европой зерном, солью, скотиной, медом. До сих пор… А теперь ваш император такой пошлиной их обложил, что впору волком выть.
– Но ведь торгуют. И здесь в Саксонии тоже – сам несколько дней назад разговаривал с купцами из Белой Церкви.
Может быть, последнимми… Ибо теперь товар Из Украины можно везти на Запад только через Архангельск. Ригу или Петербург. А русских купцов специально переселяют на Украину, освобождают от налогов. Знаете, до чего дошло? Чтобы продать товар, украинский купец вынужден брать «липового» перевозчика-россиянина, платить ему немалый куш только за то, что он россиянин. Не ведаю, как через много лет будут называть такую сделку, но сегодня для нашего купца это погибель. После такого грабежа кто же вас будет любить, граф?
– Перемелется – мука будет. Это лишь начало, а поначалу часто шишки набивают. Зато со временем будем иметь объединенную купеческую силу.
– А со временем – еще грустнее… Товарный поток – это не кукла, которой можно круть-верть. Развернутые в противоположном к общепринятому направлению, восточнее, в татаро-монгольское болото, они могут барахтаться там много веков. И Бог весть, когда выберутся.
Щекин так отрицательно покрутил головой, будто старался стряхнуть капли воды с мокрого чуба.
– Ну и не любите русских купцов… А я вот уважаю ученых мужей из Украины, – граф взялся перебирать одну за одной книжки на полке. – Вот грамматика Смотрицкого, вот прекрасная книга по истории Гизеля…
– И слава Богу, что хоть это помните. А то кое-кто позабыл, что первую в Москве Славяно-греко-латинскую академию основали почти в полном составе выходцы из Украины, создали как прообраз нашей Киево-Могилянской академии. А еще раньше тридцать наших хорошо просвещенных монахов основали вообще первую в России школу.
– Позвольте же мне мысль закончить. Вы почему-то взъелись на наших купцов, а мы ваших людей уважаем. Порою даже слишком. В просвещенных кругах зреет уже недовольство. Дескать, малороссы заняли самые влиятельные места – от иерархов до управляющих консисториями, от воспитателей царской семьи до настоятелям монастырских, до ректоров и даже дьячков… Нигде за малороссами места не захватишь.
– Нет здесь дива. После себя вы на моей земле оставили руину, вот и спасается ученый люд, как может, ища в чужих краях зароботка и применения Богом дарованному таланту.
– Вы редчайший собеседник: в момент перевернете все к верху дном.
– Ваша Светлость, да вы просто давно были на своей родине. Украинский люд уже гонят с должностей, он костями ложится в болотах Петербурга. Наших гетманов, даже таких наивных, как Полуботок, поверивший вашему императору и не поддержавший Мазепы, гноят в петропавловских казематах. Школы на Украине закрывают, духовную литературу печатают только по-русски. Простите мне, но у меня больше нет сил говорить об этом…
***
В кабинет канцлера Саксонии Флеминга князь Долгоруков вошел так стремительно, что тот, отложив перо, не сдержался, чтобы спросить:
– Что случилось, князь? Солнце не с той стороны всходит? Или турецкий султан принял христианство?
– Я уже докладывал, что у вас на государственной службе находился польский бунтовщик Мохрановский. Теперь другая новость. Под именем французского лейтенанта де Лазиски в конном полку вашей гвардии служит сын личного врага императора России, гетмана-беглеца Филиппа Орлика Григорий.
– Князь, без документов вы и меня можете объявить внебрачным сыном Папы Римского.
Долгоруков вынул какие-то бумаги и разложил их на столе перед канцлером.
– Почему? Вот списано главное из прошения самого Филиппа Орлика. Вот свидетельство того, как сын беглеца и государственного преступника дружественной вам России чудесным образом становится французским лейтенантом де Лазиски…