Пан Халявский – Григорій Квітка-Основ’яненко

Когда же пан Кнышевский умолял и требовал возмездия за поругание, то батенька сказали ему:

— Да чего ты, пане Кнышевский, так турбуешься (хлопочешь)? Что дитя так пошалило, а ты уже и за дело почитаешь.

— Истина глаголет устами вашими, вельможный пане подпрапориый! сказал пан Кнышевский, прижав руки к груди и возведя очеса свои горе. — Но одначе… последствие…

— Будет еще время толковать об этом, пане Кнышевский, а теперь иди с миром. Станешь жаловаться, то кроме сраму и вечного себе бесчестья ничего не получишь; а я за порицание чести рода моего уничтожу тебя и сотру с лица земли. Или же, возьми, когда хочешь, мешок гречишной муки на галушки и не рассказывай никому о панычевской шалости. Себя только осрамишь.

Пан Кнышевский, поклонясь, пошел и, не отказавшись от муки, принес ее домой, а происшествие предал вечному молчанию, а Фтеодосия и подавно никому не открывала.

И хорошо сделал пан Кнышевский, что замолчал. Он ничего бы не выиграл против батеньки, а только раздражил бы их. Хотя они были не больше как подпрапорные, но, оставляя титул, по своему богатству были очень сильны и важны. Но как были нравны, так это ужас! Все их трепетали, а они ни о ком и не думали. Не приведи господи взойти на нашу землю хотя курице господской впрах разорят владельца ее; а если вздумает поспорить или упрекать, так и телес- но над ним наругаются, а сами и в ус себе не дуют. И пан полковник таки всегда за батеньку руку тянул, помня отличные его банкеты и другого рода уважения.

Так куда же было пану Кнышевскому подумать тягаться с батенькою, так уважаемым и чтимым не только всею полковою старшиною, но и самим ясновельможным паном полковником? Где бы и как он ни повел дело, все бы дошло до рассудительности пана полковника, который один решал все и всякого рода дела. Мог ли выиграть ничтожный дьячок против батеньки, который был "пан на всю губу"? И потому он и бросил все дело, униженно прося батеньку, чтобы уже ни один паныч не ходил к нему в школу.

Батенька, топнув ногою, прикрикнули на него: "Вот глупый дьяк, умствует из-за своей дрянной дочки! Сам не знает уже, чему учить, да и находит пустую причину к отказу. Вздор! Меньшие хлопцы: Сидорушка, Офремушка и Егорушка, должны у тебя учиться по договору, а старших трех ты не умеешь чему учить".

В таковых батенькиных словах заключалась хитрость. Им самим не хотелось, чтобы мы, после давишнего, ходили в школу; но желая перед паном Кнышевским удержать свой «гонор», что якобы они об этой истории много думают — это бы унизило их — и потому сказали, что нам нечему у него учиться. Дабы же мы не были в праздности и не оставались без ученья, то они поехали в город и в училище испросили себе "на кондиции" некоего Игнатия Галушкинского, славимого за свою ученость и за способность передавать ее другим.

Маменька крепко поморщились, увидев привезенного "нахлебника, детского мучителя и приводчика к шалостям". "Хотя у него и нет дочки, — так говорили они с духом какого-то предведения, — но он найдет чем развратить детей еще горше, нежели тот цап (так маменька всегда называли дьячка за его козлиный голос). — А за сколько вы, Мирон Осипович, договорили его?" — спрашивали они у батеньки, смотря исподлобья.

— Стол вместе с нами всегда, — рассказывали батенька, однако ж вполголоса, потому что сами видели, что проторговались, дорогонько назначили, — стол с нами, кроме банкетов: тогда он обедает с шляхтою; жить в панычевской; для постели войлок и подушка. В зимние вечера одна свеча на три дня. В месяц раз позволение проездиться на таратайке к знакомым священникам, не далее семи верст. С моих плеч черкеска, какая бы ни была, и по пяти рублей от хлопца, то есть пятнадцать рублей в год.

— Так он уже за эту цену выучит детей всем на свете наукам? — спросили маменька хитростно и укорительно против оплошности батенькиной в высокой цене.

— Каким же всем наукам? — говорили батенька, смотря в окно, чтоб скрыть свой маленький стыд. — Российскому чтению церковной и гражданской печати, писанию и разумению по-латыни…

— И по-латыни! — вскрикнули маменька удивленно-жалким голосом, — То были простые, а теперь будут латинские дурни!..

— Нуте же, полно, — сказали батенька, возвышая голос, — не давайте воли язычку. Вы знаете меня. Идите себе к своему делу.

И точно, маменька очень хорошо знали батенькину комплекцию и потому поспешили убраться в свою опочивальню, где наговорились вволю, осуждая батенькины распоряжения об нас, но все, по обычаю, тихо, чтоб никто не слыхал. Потом, волею или неволею, а поместили пана Галушкинского в панычевской.

Новое ученье наше началось 1-го сентября. Мы принялись прямо читать по-латыни. Инспектор наш, Галушкинский, объявил, что он, не имея букварей латинских, которых батенька, поспешая выездом из города, позабыли купить, не имеет по чем научить нас азбуке и складам латинским, то и начал нас учить прямо читать за ним по верхам. Не понимая, отчего и почему, указывая на слово, мы должны были непременно говорить manus, pater и проч. На вопрос об этом Петруся, как весьма любознательного, инспектор всегда отвечал: "Того требует наука. Не ваше дело рассуждать".

Петрусь по своему необыкновенному уму, в чем не только прежде пан Кнышевский, но уже и пан Галушкинский, прошедший риторический класс, сознавался, равно и Павлуся, по дару к художествам, мигом выучивали свои уроки; а я, за слабою памятью, не шел никак вдаль. Да и сам горбунчик Павлуся, выговаривая слова бойко, указывал пальцем совсем на другое слово.

К удивлению и обрадованию батенькиному — маменька же всегда, когда доходило до нашего ученья, замахивали руками и уходили прочь — в первое воскресенье инспектор привел нас к батеньке и заставил читать, "что мы выучили за неделю". Молодцы принялись отлепетывать бойко, громко, звонко, с расстановкою, руки вытянув вперед себя, глаза уставив в потолок (домине Галушкинский, кроме наук, взялся преподавать нам светскую ловкость или "политичное обращение") и с акцентами, по своему произволению: "патер ностер кви ест ин целис" — и проч., до половины.

Горбунчик Павлуся, как отрок изобретательного ума, самые слова выговаривал по своему произволению, например, est in coelis он произносил: "есть нацелился" и проч.

Батенька, слушая их, были в восторге и немного всплакнули; когда же спросили меня, что я знаю, то я все называл наизворот: manus — хлеб, pater — зубы, за что и получил от батеньки в голову щелчок, а старших братьев они погладили по головке, учителю же из своих рук поднесли «ганусковой» водки.

Маменька же, увидевши, что я не отличился в знании иностранного языка и еще оштрафован родительским щелчком, впрочем весьма чувствительным, от которого у меня в три ручья покатились слезы, маменька завели меня тихонько в кладовую и — то-то материнское сердце! — накормили меня разными сластями и, приголубливая меня, говорили: "Хорошо делаешь, Трушко, не учись их наукам. Дай бог и с одною наукою ужиться, а они еще и другую вбивают дитяти в голову".

Таким побытом, инспектор наш, домине Галушкинский, ободренный милостивым вниманием батенькиным, пустился преподавать нам свои глубокие познания вдаль и своим особым методом. Ни я, ни Петруся, ни Павлуся не обязаны были, что называется, учиться чему или выучивать что, а должны были перенимать все из слов многознающего наставника нашего и сохранять это все, по его выражению, "как бублики, в узел навязанные, чтобы ни один не выпав, был годен к употреблению".

Хорошо было братьям — им все удавалось. Петруся, как необыкновенно острого ума человек, все преподаваемое ему поглощал и даже закидывал вперед учительських изъяснений. Домине Галушкинский изъяснял, что, вытвердив грамматику, должно будет твердить пиитику. Любознательный Петруся даже не усидел на месте и с большим любопытством спросил: "а чему учит пиитика?"

Завантажити матеріал у повному обсязі:

Рейтинг
( 1 оцінка, середнє 5 з 5 )

Знайшли помилку або неточність? Будь ласка, виділіть її мишкою та натисніть Ctrl+Enter.

Додати коментар

Повідомити про помилку

Текст, який буде надіслано нашим редакторам: