Михайло Старицький - Молодость Мазепы (сторінка 2)

Завантажити матеріал у повному обсязі:
ФайлРозмір файла:Завантажень
Скачать этот файл (Mychailo_starickiy_molodost_mazepy.docx)Mychailo_starickiy_molodost_mazepy.docx704 Кб4059
Скачать этот файл (Mychailo_starickiy_molodost_mazepy.fb2)Mychailo_starickiy_molodost_mazepy.fb22074 Кб3991
— Твой батько был знаменитый казак, — произнесла после короткой паузы Орыся, — я слышала, как про него и бандуристы песни поют. Да и дед твой тоже. Батько мой часто рассказывает про то, как казаки при гетмане Богдане Хмельницком от ляхов отбивались и край свой спасли, и говорит, что твой батько у гетмана Богдана самым любимым полковником был.

— Да, да! — вспыхнула вся Галина и заговорила звонким, оживленным голосом. — Дед мне тоже всегда про те времена говорит, и про батька рассказывает, и думу про него поет. А как запоет "Ой Морозе, Морозенку, преславный козаче, ой по тоби, Морозенку, вся Вкраина плаче", — так сам и плачет, да сейчас и говорит: "Ох, добре ты, Олексо, (это он так моего батька называет) зробыв, що в свий час умер". А мать моя, знаешь, тоже сейчас после батька умерла. Как привезли его гроб, "червоною кытайкою" покрытый, она как упала на него, — говорит дид, — так всю ночь и пролежала, утром встала — седая вся. Так она не плакала, только повторяла: "Олекса мой умер, как славный казак!" А как схоронили его, так и она через "тыждень" умерла. Не могла жить без него, видишь, дид говорит — "любылысь дуже"...

 

II

— "Любылысь дуже", — повторила за Галею машинально Орыся и почему-то вздохнула, ее быстрые глаза приняли вдруг задумчивое и нежное выражение, — а ты, Галина, — произнесла она тихим голосом, привлекая к себе на грудь голову подруги, — ты кохаешь кого-нибудь?

— Еще бы! — произнесла живо Галя, — дида, дядька Богуна, бабу, Немоту, Безуха!

— Ну, это все старые, а из молодых?

— Тебя люблю! — вскрикнула порывисто Галина и обвила руками шею своей подруги. Орыся невольно улыбнулась.

— Ах, ты, смешная какая' Я ж дивчина! Я спрашиваю, из казаков нравится ли тебе кто? Ведь к вам наезжают запорожцы?

— Ох, нет, Орысю! Я их боюсь, — страшные такие.

— Страшные! — перебила ее Орыся и воскликнула с восторгом, — славные лыцари, храбрые "воякы"!

— Да, да, я знаю, что оборонцы наши, — заговорила торопливо Галина, слегка смутившись от Орысиных слов, — я знаю, что они "боронять" нашу веру, что они освобождают невольников, а все-таки их боюсь: они страшные, грозные такие, чуть что, сейчас хватаются за сабли, раз даже "порубалысь" у нас. Когда они приезжают, я сейчас прячусь.

— Эх! — махнула досадливо рукой Орыся, — затвердила свое:

"страшные, за сабли хватаются", а ты что хотела, чтоб они за веретена или за иголку хватались? Тоже казачка! — бросила она на Галину сверкающий взгляд. — Тебе, может, какого-нибудь "крамаря" или "ченця" надо было б! Казаку за то и слава, что он смелый, бесстрашный, что он готов один со своей саблей против всех своих врагов выступать. Вот только нехорошо, что не всех стали пускать в казаки! Правда, они на вид и кажутся грубыми, не умеют нежных слов ворковать, зато уж если любят, так всей душой! — окончила как-то слишком горячо раскрасневшаяся Орыся. Галина с изумлением смотрела на нее.

— А ты почем знаешь? — спросила она, устремляя на подругу любопытный взгляд.

Этот простой вопрос привел Орысю в необычайное смущение; она покрылась вдруг до самых ушей и шеи яркой краской и, отвернувшись в сторону, произнесла как-то сконфуженно:

— Да разве я в чернычки, что ли, пошилась... видела... знаю...

Обе девушки замолчали.

Галина с удивлением посмотрела на подругу, готовая задать ей еще более любопытный вопрос, но в это время в полуоткрытых воротах появилась старая, сморщенная баба с головой, заверченной в белую намитку.

— А что, сороки мои, цокотухи мои, — обратилась она приветливо к обеим девушкам, — что делаете?

— Да вот я рассказывала Галине, — заговорила Орыся, — о парубках, о дивчатах, о селах, городах, о церквах, об вечерныцях.

— Ох-ох-ох! — вздохнула старуха, подпирая щеку рукой, — ничего этого голубка наша не видела! Живет здесь с нами, и света Божьего не видит. А сколько раз уж говорила я старому: повези дытыну хоть к отцу Григорию, к батюшке твоему, — пояснила она Орысе, — так где там! И слушать не хочет!

— А почему, бабуся, дид не хочет меня везти? — изумилась Галина.

— Боится.

— Чего?

— А вот, видишь ли, когда мать твоя покойная была жива, много, много перенесла она горя через одного пана! Украл он ее и увез так далеко, что она едва-едва убежала. Так вот дид боится, чтоб и тебя какой-нибудь пан не увез.

— Ха-ха-ха! — рассмеялась звонко Галина, — да зачем бы он увозил меня? На что я ему?

Это восклицание было сделано так искренне, что баба и Орыся невольно рассмеялись.

— Ах ты, квиточка моя степовая, — произнесла старуха с улыбкой, нежно прижимая головку девчины к своей груди, — ничего-то ты еще не знаешь и не ведаешь!.. А где это наши так "забарылысь", — подняла она через минуту голову, всматриваясь вдаль, — уже и солнце прячется, и вечеря готова, а их все нет!

Все примолкли и стали прислушиваться.

— Идут, идут! — вскрикнула вдруг первая- Галина, — вон и дид песню .поет, а вон и наши "ланцюжныкы" повылазили и машут хвостами.

Действительно издали донесся звук старческого голоса, распевавшего какую-то казацкую песню.

Голос приближался все больше и больше, вслед за ним послышалось ржание лошади и мычанье коров. Через несколько минут с западной стороны показались две человеческие фигуры.

— Наши, наши! — закричала радостно Галина, — а ну-ка, Орысю, давай открывать ворота!

Девушки быстро схватились с мест; тяжелые ворота заскрипели и распахнулись.

— Ну, ну, встречайте, а я пойду, да приготовлю вечерю, — улыбнулась девчатам баба и направилась, слегка прихрамывая, в глубину двора.

Шествие приближалось. Впереди всех бежала с громким лаем большая мохнатая собака из породы волкодавов, за нею выступало двое могучих, плечистых мужчин. Одному из них было лет шестьдесят, не меньше; с вершины его выбритой, по запорожскому обычаю, головы спускался солидный, белый, как серебро, "оселедець" и молодцевато закручивался за ухо, такие же густые и длинные седые усы спускались на грудь его и придавали его наружности важный и величавый вид. Несмотря на седину, он выглядел еще вполне здоровым и чрезвычайно крепким человеком. Другой сразу поражал своим ужасным калечеством. У него не было левой руки, правой ноги и обоих ушей; он ковылял на деревяшке, опираясь на костыль.

Увидевши Галину, стоявшую в воротах, бежавшая впереди собака бросилась к ней с громким радостным лаем и стала прыгать и бросаться к девчине на грудь, стараясь лизнуть ее личико своим огромным красным языком.

— Ну-ну, Кудлай, — отбивалась от его шумных ласк Галина, — ты повалишь меня, ты повалишь меня, мохнатый дурень...

Но Кудлай не унимался: он терся у ее ног, старался повалить девчину, прыгал ей передними лапами на грудь, — словом, старался всеми возможными способами проявить свой восторг. Наконец, порешивши, что чувства его были излиты и оценены в достаточной мере, он оставил девчину, выбежал на средину двора и, забросивши высоко голову, издал громкий, радостный лай, словно желал сообщить всем, что работы окончены, и все работники благополучно возвратились домой. Исполнивши эту обязанность, он подбежал к "ланцюжным" псам и начал с ними весело, по-братски, кататься по зеленому двору.

Освободившись от Кудлая, Галина бросилась к входившему в ворота старику с седым "оселедцем".

— Диду, диду, — закричала она весело, обвивая шею старика руками, — отчего так "забарылыся"?

— Доканчивали полосу, голубочка! — отвечал старик, нежно целуя прижавшуюся к нему русую головку.

— А мы уж думали, не напал ли на вас какой татарин?

— Го-го! — сверкнул глазами старик, выпрямляясь и грозно потрясая косой, — пускай бы только навернулся косоглазый, мы бы ему задали чосу! Так ли, брате? — обратился он к своему спутнику.

— А так, так! — Привели бы его сюда на аркане! — ответил тот, забрасывая косу деда на "стриху" хаты и опускаясь на "прызьбу".

— Ну, и натомился я, дети, — расправил плечи старик, — так намахался косой, как другой раз, бывало, саблей в Сичи не намашешься. Вот только правая рука не так теперь служит; много ли накосил; а плеча не чую. А есть то так хочется, что хоть целого вола подавай!.. Не вредительна пища в благовремении.

— Сейчас, сейчас!

И Галина с Орысей бросились помогать бабе собирать вечерю, а дед Сыч опустился на "прызьбу".

Тем временем в ворота вошли с радостным мычаньем коровы, волы и две лошади, весь остальной табун ночевал в степи. Вслед за ними вошли двое рабочих. Ворота заперли, засунули тяжелые засовы. Поручивши девчатам подавать вечерю, баба вынесла дойницу и принялась доить коров.

В ожидании ужина все притихли, каждый погрузился в свои думы. Во дворе улеглась суета; слышалось только слабое журчанье сцеживаемого в дойницу молока.

Наступила тихая минута. Солнце уже скрылось, мягкие тени закрыли весь двор; в голубом небе сверкнула робко первая звездочка; со степи веяло нежным ароматом... Час вечернего отдыха подкрадывался незаметно к заброшенному уголку. Дед охватил рукою проходившую мимо Галину и, притянувши ее к себе, о чем-то глубоко задумался...

Казалось и все кругом во всей природе занемело и притихло в ожидании желанного покоя...

Вдруг среди полной тишины послышался явственно издали частый и поспешный конский топот. Собаки залаяли. Все вздрогнули и переглянулись.

— Чужие, — прошептал дед, поднимаясь тревожно.

При раздавшемся стуке копыт, две девчины бросились друг к другу и, схватившись за руки, насторожились, как две газели, готовые унестись при первой опасности.

— Коли что, так в "льох", под колоду, — заметил им дед, направляясь к воротам, — да стойте, — кажись, не татары; собаки не так брешут, не с подвоем.

Собаки действительно рвались на цепях и прыгали в разные стороны со страшным лаем, зачуяв чужих, но выть при этом не выли. На лай прибежал рабочий, в белой сорочке и таких же штанах, стянутых ремнем, на котором висел длинный кинжал, с вилами в левой руке и топором в правой. Рабочий был атлетического сложения, обнаружившего необычайную силу;

не старое еще бронзового цвета лицо его можно было бы назвать даже красивым, если бы его не уродовали страшные шрамы; в лице этом было особенное сосредоточенное выражение, свойственное глухим или немым. Он догнал у ворот деда.

— А ты бы, Немото, захватил на всякий случай и "спыс", — бросил ему Сыч на ходу.

— Ги! ги! го-го! — промычал как-то странно рабочий, потрясая вилами и топором.

— Ну, ну! — согласился на его энергичные жесты дед и, стукнув клинком сабли в ворота, крикнул, — а кого Бог несет?

— Пугу! Пугу! — послышалось из-за ворот.

— Казак с Лугу?

— Он самый, любый дяче!

— Хе, да это свои, да еще знакомые видно, — обрадовался Сыч, — войдите с миром! — и он отсунул у ворот засов, а наймыт поторопился растворить их гостеприимно. На широкий, заросший редкими дубами двор въехали на взмыленных конях четверо всадников-казаков, с высокими копьями у стремян и с мушкетами за плечами; у каждого из них висело кроме того у левого бока по сабле, а за широкими поясами торчало по паре "пистолив". Первый въехавший казак был пожилых лет; в "оселедци" его, закрученном ухарски за ухо, пестрели уже серебристые нити, а усы были посыпаны снегом; красивое, мужественное лицо хранило еще непоблекшую свежесть; только между энергично очерченных бровей лежала уже глубокая складка, свидетельствовавшая о пережитых душевных страданиях, а грустное выражение глаз обнаруживало, что страдания сроднились и срослись с ним совсем. Три остальных спутника были помоложе: один, совершенный юнец с едва пробивающимся на верхней губе черным пушком, с орлиным, выдающимся на худом оливковом лице носом, с огненными глазами, оттененными широкою, черною, сросшеюся на переносье бровью и с черной же чуприной; черты лица его были резки и дышали дикой отвагой.

Два остальных казака были средних лет, типичные запорожцы; у одного левый глаз был выбит очевидно пулей, так как у переносья виднелся круглый, рубцеватый шрам.

 

III

Сумерки, особенно среди высоких деревьев, уже сильно сгустились и не позволяли Сычу разглядеть приближавшуюся к нему фигуру; он только хмурился, приставивши козырьком ладонь к глазам, и ворчал:

— От, "слипують" очи, хоть выколи!

— Да что же это? Не узнаешь таки меня, друже мой Сыче?

— воскликнул мягким, приятным голосом старший казак, распростерши широко руки.

— Господи, Спасе мой! Да неужто! — и дед протер еще раз слезящиеся глаза.

— Гай, гай, голубе! — укорил незнакомец, обнимая оторопевшего деда. — Значит, ты все-таки меня не признал, — либо прошлое забыл, — либо похоронил меня рано... Да Богун же, Богун Иван, "сывый" мой орле?

— Богун? — вскрикнул восторженно дед. — Сокол наш? Отрада наша? Вот так "велыкдень"! — и, взявши в обе руки голову старого друга, стал порывисто целовать ее, приговаривая взволнованным голосом, — откуда мне сие? Ныне отпущаеши...

— Не познал таки, а? Старче мой любый! — говорил, улыбаясь, Богун. — Изменился, видно, и здорово? С временем, брат, ничего не поделаешь: не "налыгаеш" его, как вола за рога: летит себе и устали не ведает, да знай лишь посыпает "чупрыны" морозом... Вот и твою голову да усы облило молоком...

— Хе, давно уже, — засмеялся Сыч, — теперь уже не белеть я стал, а желтеть... а скоро зеленеть буду... Да что же мы стоим? До "господы" прошу "честное товарыство"! — поклонился он приветливо стоявшим за Богуном казакам.

— А я-то хорош, — засмеялся Богун, — разболтался со старым приятелем и не знакомлю с ним своих товарищей! Вот этот малеванный — полковник Ханенко, козарлюга добрый, как долбанет "спысом", так словно шилом проймет, а вот этот Безокий — наш куренной атаман, садит пулю на пулю... Правда, одна пуля вражья прохватила сдуру и ему око, та дарма, — он и другим лучше нас высмотрит сердце ворожье... А этот юнец — хорунжий Палий, завзятый сичовик, козарлюгой будет, — "молоде, та гаряче".

Сыч каждого из представленных обнимал и приговаривал:

— Роди, Боже, побольше такого лыцарства!

Безокий долго присматривался к хозяину, а потом, рассмеявшись, заметил:

— Хе, пане господарю, изменило, видно, меня калечество, что не признал старого знакомого, а ведь мы встречались и в Сичи, да и здесь на хуторе.

Пошук на сайті: