Молодость Мазепы – Михайло Старицький

— Дивишься ты тому, что внучка моя здесь без всякого "цвеченья" на хуторе растет, — заговорил Сыч угрюмо. — Что ж, и сам я об этом думал, только размышляю себе так: Господу Богу лучше всего простотой угодить можно, а не злохитрой, латинской, дьявольской наукой. Наукою ум искусишь, а душу погубишь. Как умерли ее "батькы", осталась она у меня маленькой сиротой на руках; взял я, продал все и отправился с нею в "дыки поля": думаю, и ее душу уберегу, и сам уйду от зла, ибо сказано: "блажен муж, иже не иде на совет нечестивых", потому что там в городах, — такое поднялось после смерти батька Богдана, что и не разберешь, ей Богу, кто гетман, кто прав, кто виноват. А я уж стар стал, саблей служить не могу, да и разумом своим не больно "метыкую", ну, подумал: "уйди, лучше, Сыче, от злая и сотворишь благая", Ox, ox, ox! И все поднялось с тех пор, как не стало его, гетмана нашего, славного Богдана Хмельницкого! — Сыч глубоко вздохнул и опустил голову на грудь.

— Да, да, — произнес задумчиво больной, — крепко его рука держала булаву, из такой руки не пришло бы никому и на ум вырывать ее, а как досталась она Юрасю Хмельницкому, ну и пошла скакать, словно детский мяч, не одного и по голове задела. Для гетманской булавы одной отваги мало, надо крепкую руку и светлый разум! Теперь уже не те часы, чтобы только бить, да "на капусту локшыть", надо уметь свой челнок и между скал и порогов провесть; в полую-то воду можно и напрямик, а когда вода спадет — зорко смотри, да выбирай хоть извилистый, да верный путь…

— Ну, да и ловко ж ты говоришь, сыну, вот, ей-Богу, словно батько наш покойный Богдан; говорит себе да говорит старшина, слушаешь и ничего не разбираешь, а он тебе одно слово скажет, так ровно перед глазами все тебе намалюет.

— Да. гетман был великий муж. зело искушенный и в науках, и в брани. Как закрою глаза, так вот словно живого его вижу. — И больной действительно закрыл глаза, словно хотел вызвать перед собой какой-то далекий образ.

— А ты разве видел его? — изумился Сыч.

— Да, давно, я еще тогда совсем молодым хлопцем был, даже губа верхняя не чернела; учился я тогда в Киевской Братской академии, а когда гетман после Зборовского мира въезжал в Киев, так нас у ворот Софийских поставили и мы ему виршу торжественную пропели, он еще меня особо отличил, я ему слово на "вступ на трон Киево-Владимирский" прочитал.

— Хе-хе! Значит, пожалуй, и я тебя тогда видел… Ишь ты, какое дело! А мог ли подумать, что вот как приведется встретиться снова. Воистину пути Господни! Ну, а позволь же теперь, не во гнев тебе, казаче, спросить, как же тебя звать, величать?

— Меня зовут Иваном Мазепой, я сын Степана Мазепы, подчашего Черниговского, из села Мазепинец.

— Мазепа! Вот кого привел Бог в своей хате витать! — вскрикнул радостно Сыч. — Ты как-то в бреду произнес… Эге! Так вот про кого говорил Ханенко. Как же, знаю, знаю, и батька твоего знавал, и Мазепинцы знаю! Это недалеко от Белой Церкви, хорошее место. Так, так! Оттуда и батько твой приезжал к гетману, когда мы там табором стояли. Эх, "запальный" был! Все не хотел к Москве прилучаться, с Выговским был за одно… Наш был и телом и душой, от казаков не отступал, нет!

— Мой дед, отец отца моего, вместе с Лабодой, с Наливайком да с Косинским, за волю нашу бился и казнен был ляхами в Варшаве. Наш род от князей Булыч-Курцевичей идет, — произнес с некоторой гордостью Мазепа, — но никто из нас не изменял до сих пор, подобно князьям Вишневецким, ни вере своей, ни воле казацкой.

— Что ты, Господь с тобой! Нашел себя с кем сравнивать? — даже отшатнулся от Мазепы Сыч. — Мазеп всяк знает. И отца твоего, и деда! Сразу ты нам, Казаче, полюбился, а теперь, когда узнал я, что ты хоть родовытый, да наш и душой, и сердцем, так будем мы уже тебя, как око, беречь, — вот что!

— Спасибо, спасибо, — улыбнулся больной на шумный восторг Сыча, — а что "родовытый", это не беда, если бы все наши "родовыти" к нам прилучились, не дошли бы мы, может быть, до такой беды.

— Ну, это кто его знает, — произнес уклончиво Сыч, — вот и наша старшина, говорят, начинает облагать кой-где народ повинностями.

— А гетман на что? Гетман на то и выбирается, чтоб всюду лад давать.

— Так-то оно так, — произнес задумчиво Сыч. — Ну, постой, а: ты ж где теперь служишь? У Бруховецкого или у Дорошенко?

— Ни тут ни там покуда. Видите ли, когда окончил я курс в Братской академии, тогда, — да вы это верно сами знаете, — гетман Богдан отправлял в Варшаву знатнейших юношей, чтобы служили при короле, так было сказано в мировых "пактах", выбрали и меня. Так я окончил у иезуитов философию, а потом послал меня король еще на три года в чужие земли, чтобы я еще и там поучился.

— Ге, ге! Высоко ты занесся разумом! Значит, как говорят люди, и "друкованый", и "письменный".

— Помог Господь.

— Ну и что ж, остался служить при короле?

— Служил, пока верил, что король нам добра желает, что с ляхами еще можно в "добрий злагоди" жить, а как увидел я, что не думают они нам никаких прав давать, что права пишутся только в "пактах", чтоб заманить нас ими, да вернуть назад оторванные земли, а в душе-то они нас за "быдло", за хлопов, за рабов своих по-прежнему почитают; а наипаче, когда увидел я, как во время похода короля на левый берег расправлялись королевские войска, с помощью этого лядского прислужника, этого лядского Тетери, с нашим православным народом, — вскрикнул горячо Мазепа и глаза его засверкали, а на щеках вспыхнул слабый румянец, — о, когда я все это увидел и уразумел, что в них, в этих золоченых гербах, нет ни силы, ни прежней доблести, а только злоба и презрение к нам, что они стараются только обессилить нас, чтобы опять обратить в своих рабов, — я не говорю о простых людях ляхах, о мазурах: они тут ни при чем, — о, тогда я поклялся навсегда оставить их, я поклялся отрубить себе эту правую руку, если она подпишет какой-нибудь договор с ляхами!

— Добре, казаче, добре! — вскрикнул восторженно Сыч. — Правдивое твое слово. С ляхами нам никогда не ужиться! Пускай себе тот "мальованый" Ханенко что хочет говорит, а я свое старое твержу: никто из нас того не забудет, что ляхи "батькив" наших в ярмо запрягали!

— Да, — продолжал возбужденно Мазепа, — только тот может понять их, кто жил с ними вот так, день за днем, как я, перед кем они не скрывали своих мыслей, кто сам по себе испытал их вольности и права!

— Да годи, годи, не вспоминай старого, "цур йому и пек", — попробовал остановить Мазепу Сыч. — Лучше скажи, что же ты думаешь дальше? К кому пойдешь?

— Пока еще не знаю. Вернулся на Украину, чтобы служить ей головой, рукой и сердцем; вижу уже много горя, а куда повернуть, еще не знаю; думаю присмотреться да разузнать все, где будет счастье отчизны, — там буду и я.

— Эх, сынку! Да и любо ж мне слушать тебя, вот словно сам оживаю и молодею! Не напрасно, видно, тебя Господь спас от такой лютой смерти, может, от тебя и спасенье нам всем будет. Ну, только, обожди: ишь, как раскраснелся весь, — посмотрел он неодобрительно на вспыхнувшие щеки больного, на его гневно сжатые губы. — Ты теперь успокойся, засни. Да не вспоминай старого, говорю тебе. Вот я сейчас бабу и Галину потороплю, чтобы поскорее борщ готовили, а ты засни тем временем, да и я пойду, пока что, под "клунею" прилягу, на свежем сене, лучше, чем твой магнат на перине!

Сыч встал, оправил подушки больного и вышел из светлицы, старательно притворив за собою дверь.

В хате стало тихо; сквозь открытые окна смотрело яркое синее небо; видно было, как струился прозрачный раскаленный воздух; но в светлице не было жарко; степной аромат и тепло солнечных лучей вливались в окна широкими волнами, ласково согревая тело больного; от этого теплого, ароматного воздуха и от долгого разговора голова Мазепы слегка закружилась; он лежал, закрывши глаза, в легком полусонном забытьи. Какие-то слабые мысли, словно легчайшие облачка в высоком небе, бродили и расплывались в его сознании. Дав- і ниє образы и сцены, вызванные в его воображении разговором с Сычом, словно всплывали перед ним в каком-то колеблющемся тумане, но он не вызывал их, и они снова расплывались и исчезали в его причудливых волнах, он чувствовал, что ему надо думать, что в глубине его души шевелится какая-то мрачная, злобная мысль, но ему тяжело было нарушить сладостное чувство выздоровления и покоя, и он гнал эту мысль от себя. — Итак, спасен, вырван из рук смерти, — повторял он как-то лениво слова Сыча. — Старик говорит, не даром тебя Бог спас, может от тебя и всем нам спасенье будет… Что ж, — улыбнулся слабо больной, — если верить в предсказания, Моисея Бог спас в корзинке, а меня на бешеном коне. Это, пожалуй, еще побольше, но все это пустое. Слава, почет, месть, любовь — все меркнет перед этим сознанием возможности; жизни. Ах, жить, жить, — повторил он слабым шепотом и открывши глаза, устремил их в сверкающую небесную синеву.

Завантажити матеріал у повному обсязі:

Рейтинг
( Поки що оцінок немає )

Знайшли помилку або неточність? Будь ласка, виділіть її мишкою та натисніть Ctrl+Enter.

Додати коментар

Повідомити про помилку

Текст, який буде надіслано нашим редакторам: