Сирко тотчас же ласково приветствовал Мазепу.
— Здоров був, пане-брате, — произнес он веселым голосом, и лицо его приняло прежнее добродушное выражение, — слыхал уже про твой молодецкий жарт. Ты, как я вижу, не токмо языком, но и саблей добре владеешь.
— Выучили добрые люди.
— Так, так, гаразд! Правду, значит, говорят добрые люди, что наука в лес не водит. Ну, а теперь садись здесь, хочу я потолковать с тобой, да поручить тебе одно дело…
Мазепа сел на указанное ему подле стола место, а Сирко отодвинул от себя лежавшие перед ним бумаги и, сложив руки на столе, обратился к Мазепе.
— Видишь ли, друже мой, счинилась нам еще новая забота. Прислал гетман сюда к нам своих людей разузнать, кто прикончил стольника Ладыженского. Дело-то, выходит, не малое, ведь он был царский гонец. А где искать виновного? Да и опасливо наказать кого, народ теперь очень разыгрался. Того и гляди, чтоб не загорелся большой огонь.
— Да теперь, батьку атамане, вскорости такое настанет, что если почнешь искать виновного, то придется пол-войска, а может и больше на кол сажать. Что так печалиться о крыше, когда вся хата горит?
— Так, так, — проговорил задумчиво Сирко, — об этом-то я и хотел потолковать с тобой. Ты поедешь к Дорошенко, так и передай ему слова мои. Бумаге-то я не много верю, да и привык писать больше саблей, чем пером. Так вот же слушай меня.
Сирко замолчал, закрутил длинный ус на палец и затем продолжал.
— Бумаги мы теперь перечитали и, слава Богу, разжевали. Вижу, что нас, как детей яблоком, тешат бумажными листами, чтобы мы верно Москве служили, а сама Москва, взяв братское желательство с королем польским, тотчас же с тем и к хану отзывается. Видно уже не об одном ремешке, а о всей нашей шкуре совет промеж наших соседей идет… так вот, скажи от меня Дорошенко, что я всей душой присоединяюсь к его думке, только против союза с басурманами буду до самой смерти стоять. Ты был на раде, слыхал, что большая часть войска против басурман стала, конечно, найдется много таких, которые заодно с Дорошенком пойдут, но я никогда за это не буду. Скажи ему, если хочет меня со всем Запорожьем иметь, пусть отступится от своей прелести агарянской.
— Так как же, батьку атамане, где же искать помощи? Ты же ведь и сам верно видишь, что самим нам, разорванным надвое, да еще с Бруховецким на шее, не отбиться от врагов? Кого же на помощь звать? Не ляхов же? Да они теперь и не пойдут.
— Кто говорит ляхов, — насупился Сирко, — я ляхам недруг: ляхи — паны; они утесняли вольность нашу, угнетали народ наш православный, но и татаре нам тоже не друзья, а еще горше враги. Ляхи нашу худобу поедают, а татаре кровь нашу пьют!
Чем дальше говорил Сирко, тем больше воодушевлялось его лицо, а голос звучал все властнее и грознее.
— Посмотри, уже и так орда опустошила дома наши, детьми и женами нашими наполнили татаре свои улусы, а сколько они казацкого народа в неволю продали на галеры и сколько их перебили! Не может быть приязни между басурманами и казаками! На то и Запорожье здесь Господь поставил, чтобы нам защищать народ от проклятых агарян, чтобы мстить им за унижение Христова имени, за поругание святыни! Покуда стоит Запорожье — не будет приязни между татарами и казаками! — вскрикнул грозно Сирко, и темные глаза его сверкнули гневным блеском, а между бровей залегла снова та глубокая складка, дававшая его лицу выражение такого необычайного упорства.
Мазепа взглянул с изумлением на Сирко. Его, присмотревшегося в Европе к смелой и хитрой политике, не пренебрегавшей никакими компромиссами, а руководствовавшейся правилом, — цель оправдывает средства, — такая прямолинейность и даже, как ему показалось, узость Сирко — поразила его. Дело идет о спасении отчизны, а он толкует о том, что с басурманами соединяться грех, что казаков поставил здесь Бог для того, чтобы ограждать христиан от напастников святого креста! — "Да ведь для всякого греха есть и покаяние! — даже усмехнулся он про себя. — Можно и соединиться, и разъединиться, какая в том беда, лишь бы силу приобресть".
И он попробовал еще раз повлиять на Сирко силой своего слова.
Он стал повторять Сирко всю необходимость, в данную минуту, этого союза и законную необходимость пожертвовать даже частью для того, чтобы спасти все целое.
Сирко слушал его молча с угрюмым лицом; слова Мазепы словно не касались его слуха.
— Видишь ли, пане-брате, — произнес он, когда Мазепа замолчал, — говоришь-то ты красно, только пословица разумная говорит нам: "лучше синица в руке, чем журавль в небе". А твоя прибыль с татарской помощью подобна журавлю в небе, зато горе и разоренье, которое они принесут уже зело вымученному войной люду, так верно, как и то, что над нами завтра солнце взойдет. Довольно уже пролилось от проклятых агарян христианской крови, когда блаженной памяти гетман Богдан призвал к себе на помощь орду; довольно уже лил ее и Дорошенко, когда его татары гетманом ставили. А теперь уже годи! Пора, говорю вам, дать несчастному люду успокоение, а то смотрите, чтобы желая спасти отчизну, вы не спасли один только мертвый труп.
— Так что же, по-твоему, батьку, так и пропадать оторванной правой половине в ляшской неволе?
— Упаси Боже от такого греха!
— Так на кого же ты надеешься?
— На Москву.
— Что? — переспросил Мазепа, словно не понимая ответа Сирко.
— На Москву, — повторил настойчиво Сирко. Мазепа даже отшатнулся от Сирко.
— На Москву? — переспросил он, останавливая на нем свой изумленный, недоумевающий взгляд. — Когда она согласилась на этот договор и отказалась навсегда от правой половины?
— Навсегда! — повторил Сирко. — Эх, пане Иване, вот ты и был в чужих землях, а будто того и не знаешь, что только то и верно, что пишется саблей, а не пером! Разве мало докончаний писала Москва с Польшей, а потом и снова разгоралась меж ними война. Москва согласилась уступить правый берег только потому, что нельзя было теперь иначе открутиться от ляхов, а вот пройдет год, другой, и она возьмет правый берег назад.
— Еще бы не взять! Возьмет, только лучше ли нам от этого будет? — заговорил горячо Мазепа, — на правом берегу нам плохо живется, а посмотри, что делается и здесь на левом. Не утесняют ли бедного люда воеводы и ратные люди, не отягчают ли их невыносимые поборы?
— Стой, стой, — перебил его Сирко, — не торопись судить. Ведь вспомни: сперва ничего этого не было, пока Ивашка Бруховецкий не съездил в Москву и не назвал оттуда воевод и ратных людей. Все это от него вышло. Москва на наше устройство не налегала, лишь бы мы службу царскую верно несли. Все это он, выплодок чертячий, помыслил: когда увидел, что тут уже к нему ни от какого звания людей доверия нету, так поехал в Москву, да чтоб примазаться там, и выдумал все эти злохитрые и пагубные дела.
— Га! — вскрикнул радостно Мазепа и, сверкнувши глазами, впился ими в лицо Сирко, — вот ты сам говоришь — примазаться, значит, он знал, чем угодить ей, знал, что ей по сердцу придется!
Сирко нахмурился; слова Мазепы неприятно поразили его. Он провел рукою по лбу и проговорил угрюмо, не подымая на Мазепу глаз.
— Москва думала, что этого желает не один гетман, а весь наш народ, ведь и старшины ударили ей на том челом. Так или не так, а я говорю вам, не отрывайтесь от подданства нашего христианского монарха, лучшей протекции вам нигде не будет: московский народ родной нам по роду и по вере, московский царь равен и к боярам, и к простому люду. Это не польский сейм, где нас считают за хлопов и за быдло!..
XXIII
— Уж не думаешь ли ты Украйну в агарянскую неволю отдать? — спросил Сирко Мазепу, после минутного молчания.
— Эх, пане атамане, пане атамане! — покачал головой Мазепа. — Все-то ты думаешь, что не можем мы иначе, как на пристяжке, ходить! Вспомни, батьку атамане, как мы с тобой у деда Сыча "балакалы" и ты со мной "згоджувався", что только в своей хате и можно по-своему жить.