— А у мамы все та ж прислуга?
— Клюшница Палагея жива: сгорбилась больше, но еще "дыбае", а покоевку Фррсю выдали замуж в Будвици, а другую, Горпынку, отдали в Фроловский монастырь с Кулыной учиться "гафту", а теперь возле вельможной пании ухаживает черничка…
Мазепа вошел в светлицу. Это была довольно обширная комната о четырех окнах, выходивших в сад и заслоненных ветвями дерев; теперь сквозь густую листву пробивались лучи солнца и наполняли светлицу приятным зеленым светом. Обстановка в ней была та же, что и прежде: посреди комнаты стоял дубовый стол на вычурных ножках, изображавших драконов, покрытый цветным "обрусом"; вокруг стола размещались в строгом порядке стулья с высокими прямыми дубовыми спинками, украшенные резными гербами. У стен стояли низкие диваны, напоминавшие скорее широкие "ослоны", прикрытые тафтяными матрасиками; один угол светлицы уставлен был иконами с висячей перед ними большой лампадой, другой — занимал шкаф со стеклянными дверцами, наполненный дорогой металлической посудой. Такой же дубовый шкаф помещался и в противоположном углу, а в четвертом — возвышалась громоздкая изразцовая печь. На глухой, против окон, стене висел роскошный ковер, на котором прикреплены были накрест два бунчука, в знак того, что покойный владелец этого замка был бунчуковым товарищем; две боковые стены украшены были портретами дородных шляхтичей и пань, в "кораблыках" и "намитках", изображавших представителей рода Мазеп — Колединских. Пол был вымощен дубовыми досками, натиравшимися оливой, вследствие чего они пропитались особого рода политурой, блестевшей как зеркало и отражавшей даже предметы. Чистота в светлице была безукоризненная, сверкающая…
Вицент прошел на цыпочках в другой покой, а Мазепа остановился у стола; послышался ему еще легкий скрип следующей двери и потом все смолкло…
Охватившая тишина погрузила его снова в какое-то элегическое настроение, словно отлетели от него в это мгновение все тревоги волнующейся там, где-то далеко, жизни и заменились сладким дыханием покоя и сна; даже мысли его ни на чем не фиксировались, а поплыли лениво — от Фроловского монастыря к аллеям тенистого сада, от аллей к темной светлице с таким именно запахом, а потом вдруг перенеслись молнией в степь, в небольшую хату, полутемную, пахнувшую любистком и мятою… Тишина и блаженное, полусознательное состояние, бесшумные тени… наклоненная головка дивного ангела с чарующим, как мечта, взором, — и Мазепа почувствовал легкий укор, сжавший его сердце до боли…
Вдруг в третьей комнате послышался легкий крик, суетливый говор, и через минуту появился в дверях Вицент и, распахнув их, произнес торжественно:
— Пожалуйте!
Мазепа вошел в совершенно светлую комнату, названную "середньою"; сквозные окна ее выходили с одной стороны на открытую поляну сада, а с другой — во двор; широко врывались в них справа солнечные лучи и ложились сверкающими пятнами на полу… У стен ее был прилажен сплошной широкий диван, вдоль него симметрично стояли маленькие, низенькие столики, вроде табуреток. Мазепа прошел эту "середню" торопливо на цыпочках и вошел в следующую комнату, из которой доносился радостный шепот молитвы.
Со света здесь показалось ему совершенно темно, и он остановился на минуту у дверей, чтобы присмотреться, где стояла дубовая, широкая, с высокими спинками кровать его матери.
— Сюда, ко мне, "дытына" моя родная! — понесся ему навстречу довольно громкий, взволнованный голос.
— Мамо, "ненько" моя! — вскрикнул порывисто Мазепа и, бросившись на колени перед кроватью, стал осыпать поцелуями руки матери.
— Ко мне, сюда… дай твою умную и буйную голову, вот так, поцелуемся, дорогой мой, любимый, — ласкала она его и обнимала, — уж такая радость, такая!.. Владычице, прибежище всех скорбящих! Ты укрыла покровом Своим моего единого сына и я отдам на служение Тебе свое сердце!.. Сестра Ликерия, — обратилась она к стоявшей у кровати монахине, — отдерни хоть немного "фиранку", дай мне разглядеть моего сокола, да и оставь нас…
XXXI
Монахиня исполнила приказание ее мосци и вышла бесшумно из спальни. Свет ворвался в окно через синий "серпанок", натянутый на раму, и лег каким-то голубоватым оттенком везде. При таком освещении лицо матери показалось Мазепе особенно бледным, безжизненным и страшно против прежнего исхудавшим, но не постаревшим: глаза ее и теперь сверкали огнем и энергией, а в голосе, тоне и жестах сказывалась и сила характера, и какое-то покоряющее величие.
— Нет, не изменился, такой же хороший, такой же "кpaсунчык" мой ненаглядный, Ивашко мой любый, — заговорила растроганным голосом больная, рассматривая пристально своего давно невиданного сына. — Только вот меж бровей появились морщины, да глаза стали задумчивыми, утратили прежнюю веселость… Ох, натерпелось уже видно мое порожденье напасти, испробовало годя… — И она поцеловала снова в голову сына.
— Эх, не бережешь ты себя, а дратуешь все из-за "прымхы" свою долю. Вот видишь ли, твое несчастье, этот "непоквитованный" еще "гвалт", — свалило меня… видно, дряхлеть уже стала… а потому до сих пор и не в силах отомстить врагу… это страшная мука, она-то меня и держит в постели…
— Мамо, голубочка, как я вас люблю! — заговорил взволнованный, растроганный Мазепа, прижимая к губам костлявые руки матери. — Вы мне и разум, и сердце, и гонор! Простите, что из-за меня так долго страдали… Но, клянусь, — я защитником был оскорбленной… а не… не… оскорбителем… Я честно, по-шляхетски предложил скрестить сабли… Но он, негодяй устроил засаду… и меня…
— Довольно, мне не нужны подробности… Ты поступил по-шляхетски, а он по-разбойничьи, рассчитывая, что русский род не найдет ни суда, ни расправы…
— О, нет! Он от меня не скроется нигде! Я посчитаюсь с ним, я затравлю его псами…
— Так, так, дитя мое! В тебе моя кровь!.. И твое слово уже мне прибавило силы… — У больной появился действительно на щеках слабый румянец. — А знаешь что? Ведь этот изверг, этот кат здесь, недалеко…
— Не может быть?
— Да, он вскоре после своего "пекельного вчынка" переехал в Ружин, миль пять отсюда, не больше, и преблагополучно там пребывает… О, эта мысль, что враг так близко, что он смеется над родом Мазеп, не дает мне покоя, жжет огнем меня всю… А проклятая болезнь приковывает меня к постели и не пускает посчитаться с обидчиком моего сына, моей фамилии… О, эта мысль истерзала меня…
Мазепа вскочил, как раненый лев.
— Так враг мой здесь? — прошипел он, побагровев и сжав кулаки. — Ну, посмотрим, как-то теперь отвертишься ты, дьявол, от "поквитования"…
— Только ты еще не вздумай с ним в гонор играть! — заметила строго пани Мазепина. — С разбойником нужно поступать по-разбойничьи. Устрой "наезд"… и баста! Они думают, что только польской шляхте дозволительны "наезды", а русская шляхта бесправна… Нет, годи! И мы потрошить вас, королят, станем! С тобой приехало хоть сколько-нибудь казаков?
— С полсотни.
— "Досконале"! Вицент и у меня наберет столько же… хотя народ и отвык немного от сабли, да с твоими молодцами пойдет рука об руку, а с сотней ты камня на камне не оставишь и его, пса, вытащишь, да и потешимся уж мы над врагом!
— Вы правы, мамо… каждое слово ваше — истина! Да, "наезд, наезд" и расправа, — возбуждался больше и больше Мазепа, потирая руки и шагая из угла в угол по спальне. — О, фортуна ко мне благосклонна, и мы воспользуемся ее лаской.
— Завтра же. Нужно напасть врасплох. Он считает, конечно, тебя мертвым, а меня ничтожной безопасной вдовой… и никаких мер, вероятно, не принял… А ты налети молнией и разразись над ним громом!
— Завтра? — остановился несколько пораженный Мазепа.