— Беда, пане писарю, — ответил Остап, — пришло известие, что через степь перекинулась сильная татарская орда, много "ясыру" захватила, и боюсь, как бы… — Остап остановился, но Мазепе не нужно было договаривать. Бледный, как смерть, он быстро поднялся с места.
— Ты говоришь орда… через степь?
— Да, — ответил Остап, — шла на правый берег, не своим путем, а прямо через степь-Мазепа молчал; по лицу его видно было, что в душе его происходила страшная борьба…
— Слушай, друже, — заговорил он наконец каким-то глухим, угасшим голосом, обращаясь к Кочубею, — мне надо скакать к Дорошенко… Я не могу оставить так дел. Но тебя молю, возьми мою команду. Слуга мой знает дорогу, возьми с собой еще казаков и скачи туда на хутор, к Сычу… Там, ты знаешь, там моя невеста, голубка тихая, несчастная. Если жива, вези ее с собой сейчас в Чигирин, а если… если… сделай, что сможешь!
Страшное горе Мазепы и его необычайное присутствие духа тронули до глубины души Кочубея.
— Слушай, друже мой любый, — заговорил он, подымаясь с места и опуская свою руку на плечо Мазепы, — скачи ты на хутор, а я полечу в Чигирин: если гетман способен слушать человеческое слово, он выслушает и меня, а если нет, то и ты не сделаешь ничего.
Долго не соглашался Мазепа на предложение Кочубея, но друзьям все-таки удалось уговорить его.
— Хорошо, — согласился он наконец, — я полечу на хутор, и что бы там ни случилось, — минуты лишней не потеряю, а ты лети в Чигирин, — моли его, проси вернуться к войску!
Кочубей пообещал Мазепе исполнить все, о чем он просил его.
— Бери же с собою побольше казаков, — заметил он, — кто знает, что ожидает там тебя?
— Возьму, возьму, — согласился Мазепа.
— Пане писарю, — подошел к нему Остап, — я еду тоже с тобою, я не оставлю тебя.
Молча, но горячо сжал Мазепа руку верного казака и, не медля ни единой минуты, друзья отправились в путь: Кочубей полетел в Чигирин, а Мазепа с Остапом, Лободой и еще двумя десятками казаков — в степь.
Казаки не мчались, а летели: можно было подумать, что по следам их неслись какие-то мстительные фурии. Останавливались они только на самое необходимое время; по целым суткам люди не вставали с седел, павших от усталости лошадей заменяли другими, но никто не роптал на Мазепу за такую безумную скачку — все, до последнего слуги, сочувствовали своему господину и разделяли его тревогу.
Дней через десять такой езды казаки въехали, наконец, в открытую степь. Остап хорошо знал, где находился хутор Сыча, и потому отряд нашел сразу верное направление.
Чем больше уменьшалось расстояние, отделявшее Мазепу от хуторка, тем мучительнее замирало его сердце: через день, другой все разъяснится перед ним, и если… если… Но Мазепа с усилием гнал от себя эту страшную мысль, он хотел верить, что все окончится благополучно; что все это известие окажется только ложной тревогой, что сейчас же навстречу ему из беленькой, чистенькой хатки, потонувшей в вишневом саду, выскочит дорогая, нежно любимая Галина, и, обвивши его шею руками, замрет от счастья у него на груди. Но тайный голос шептал ему, что этому уже не бывать никогда!
На третий день утром, когда, по расчету Остапа, они должны были уже находиться недалеко от хутора, один из казаков, сопровождавших Мазепу, закричал громко, указывая рукою вперед:
— А гляньте, панове, не хутор ли это? Вон там что-то чернеет впереди.
— Чернеет? — повторил Мазепа и почувствовал, как от этого слова все похолодело у него в груди.
Лицо Остапа приняло также озабоченное выражение; не говоря ни слова, он пришпорил своего коня и понесся вместе с Мазепой вперед. Они помчались с такой быстротой, что ветер засвистел у них над ушами.
Уже издали Остап и Мазепа заметили какую-то чернеющую массу, когда же они подскакали к ней, то глазам их представилось ужасное зрелище.
Бесспорно, это было то место, где когда-то ютился тихий и мирный уголок Сыча, но теперь от него уже не осталось и следа. На том месте, где стояла прежде маленькая опрятная хатка, окруженная хозяйственными постройками, лежала теперь груда черного страшного пепла, обгоревшие деревья подымали к небу свои черные, обнаженные ветви, словно застыли в немой мольбе о мщеньи; кругом все было мертво, пустынно и ужасно.
Дикий стон вырвался из груди Мазепы. Не давая себе отчета в том, что он делает, он соскочил с коня и бросился на пепелище, как будто мог разыскать там еще какое-нибудь утешение, какой-нибудь проблеск надежды. Остап молча последовал за ним.
Все было мертво в этом страшном сожженном дворе. Не успели Остап и Мазепа сделать еще несколько шагов, как им пришлось наткнуться на еще более ужасную картину: в разных местах двора валялись останки человеческих скелетов. Очевидно, дикие звери довершили здесь то, что было сделано какими-то злодейскими руками.
Словно окаменевший, остановился Мазепа посреди двора, не будучи в состоянии оторвать своего помутившегося взгляда от этого страшного зрелища, ясно говорившего о бесспорной смерти его дорогой, несчастной Галины. Казалось, он потерял всякую способность думать, чувствовать, соображать; какой-то смертельный холод сковал всю его грудь.
Остап не мог бы сказать, сколько времени стояли они так — его также потрясла до глубины души эта картина; еще так недавно был он здесь, так недавно провел он здесь сколько тихих, счастливых часов в тесном и дружном кружке дорогих его сердцу людей, и вот теперь перед ним только груда холодного пепла и разметанные части побелевших скелетов.
Долго стояли они неподвижно, безмолвно, как вдруг до слуха их донесся какой-то слабый звук, не то визг, не то стон, и вслед за ним из-под обгоревших развалин выползло какое-то тощее косматое существо; оно с радостным визгом поползло к ним навстречу и, доползши до ног Мазепы, с усилием подняло голову и лизнуло его руку. Это прикосновение заставило вздрогнуть Мазепу, он взглянул вниз и увидел прижавшуюся к его ногам собаку.
Это был Кудлай, задние ноги его были перебиты, он был так тощ, что казался совсем маленькой собачонкой. Животное смотрело на Мазепу ласковыми, разумными глазами и жалобно выло. При виде этого пса, которого так любила Галина, единственного живого существа, оставшегося здесь, Мазепа потерял всякое самообладание, разрывающий душу стон вырвался из его груди и, не произнеся ни слова, он грохнулся на землю…
Между тем, Кочубея, долетевшего за несколько дней в Чигирин, застали там самые нерадостные вести. Дорошенко от горя действительно был близок к потере рассудка.. Кочубей едва узнал его. Выслушав Кочубея, гетман произнес отрывисто:
— Передай Многогрешному мой приказ немедленно ударить на Ромодановского; я прибуду к войску, прибуду, только не сейчас.
Когда же Кочубей заикнулся о том, что если гетман не прибудет сейчас к войску, то могут выбрать гетманом другого, Дорошенко ответил мрачно:
— Я силой булавы не брал, — когда не хотят, пусть выбирают лучшего.
Кочубей решительно не знал, что ему делать? Одно только утешало его — это радостная встреча Сани. Когда первые порывы радости утихли, и Саня, усадивши его за стол, принялась угощать его всем, что только имелось в ее маленьком хозяйстве, Кочубей обратился к ней с расспросами.
— Ну, расскажи же мне, голубка, что было здесь, когда гетман к вам прилетел в Чигирин?
— О, Господи, страшно и вспомнить! — всплеснула руками Саня. — Самойловича гетман уже не застал, тот уехал незадолго до его приезда, одна гетманша была, она ни в чем и не отпиралась. Ну, как бросился к ней в покои гетман, что уже там было у них, не знаю, только выскочил он, как безумный, и сейчас трясусь вся, как вспомню его лицо. Сперва повесить ее хотел, вон там на замковых воротах, а потом, — видно жалко ему все-таки ее стало, — передумал и услал ее в монастырь!
— В монастырь?
— Да, в Киев, там ее заперли в келье, вскорости постригут навсегда… А как гетман заслал ее туда, да сам в Чигирине остался, так мы уже все думали, что он решился ума: тут гонец за гонцом от вашего войска летят, а гетман как будто и понимать слова людские перестал.