— По-нашему-то так, Василий Михайлович, а по-ихнему выходит, что наступают, мол, на их вольности и права. Из-за этих самых вольностей не хотят они и воевод, и ратных людей терпеть. В Переяславских пактах постановлено, толкуют, чтобы никаких воевод у нас, окромя Киева, не было и никаких бы им поборов с народа не имать. Оттого-то и идет кругом великое сумнительство, оттого и переяславский огонь загорелся, и стольник Ладыжинский смерть принял.
— Худо, худо! — произнес задумчиво Тяпкин, закусывая конец бородки. — Одначе и убирать нам из их городов воевод да ратных людей никак нельзя. Сам, боярин, поразмысли, какая из этого польза выйдет, если оставить их при своих вольностях да правах? Одна только шатость, да соблазн. Да и какие такие вольности и права? Пред Богом да царем все равны: что боярин, что холоп, что князь! Хочет казнит, хочет милует — воля его. Едино стадо — един пастырь.
— Так-то оно так, Василий Михайлович, — возразил Огарев. слегка придерживая свою бороду рукою и покачивая с сомнением головой, — да как бы сразу не затянуть узла. Говорю тебе, народ здесь все равно, что конь необъезженный, ты его запрягать, а он и в оглобли не идет.
— Что ж, боярин, нам оставлять их при древних правах никак невозможно. Толкуют они вам, что едино своим хотением в одно тело сложились, так ведь и мы их едино по их челобитью под свою руку приняли, а коли уж соединились они, так надо и то им в уме держать, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Толкуют и про Переяславские пакты! Ну, и были они допрежь, никто им не препятствовал, а коли видим мы, что от них только один соблазн идет, так они нам и не желательны. У нас закон для всех равен должен быть. И так уж бают наши мужички: "У Черкасов, мол, золотое житье!!" Того и гляди, еще и на Москве смуту поднимут!
Тяпкин тряхнул русыми волосами и прибавил уверенным тоном:
— А я, боярин, разумею, что такие голоса казаки оттого проявляют, что видят в городах при воеводах большое малолюдствие.
Боярин повел бровью, расправил ладонь лопатой, провел ею не спеша по бороде, распустил ее конец пышным веером и, опустивши руку на стол, произнес с уверенностью:
— Нет, Василий Михайлович, не то ты говоришь. Что город, то норов. Ты вот сюда хоть и в сколько тысяч рать пришли, так они оттого страшны не станут. Им-то и смерть не страшна: привыкли в Литве своевольничать! Что ни на есть дикий народ. Не токмо мужики, а и бабы, словно за веретена, за сабли хватаются. Народ, что дуб — его не согнешь.
— Эх, боярин, Евсей Иваныч, — возразил с усмешкой Тяпкин, — да ведь и из дуба дуги гнут, лишь бы помаленьку, да с оглядкой, так и добро всем будет. Коли уж учнут очень против воевод бунтовать, можно будет кои города им назад возвратить, а совсем выводить воевод да ратных людей нам невозможно. Надо, чтобы народ понемногу обыкал в одной упряжке ходить. Поселить бы наших людишек сюда, а ихних бы малость к нам перевести, тогда, боярин, и хлеб врозь не ползет, когда тесто хорошо перемешано.
Боярин внимательно слушал Тяпкина, подперши подбородок рукой. А Тяпкин продолжал развивать свою мысль дальше.
— Вот уже милостью Божиею и желанием самого гетмана постановлено, чтобы без воли нашей им с чужими землями не ссылаться, — и добро вышло, и меньше мятежей, и шатостей. А то вспомни, боярин, не восхотел ли еще гетман Богдан, как только Переяславский договор утвердился, помимо нашего ведома со Свейским королем да с Ракоцием оборотный союз учинить? А Выговский Ивашка?.. А вот теперь побурлили, побурлили малость, да и утихли. И добро вышло, и мятежей меньше стало.
— И то дело, что говорить, — заговорил боярин, отнимая, руку от подбородка. — твоими бы устами, Василий Михайлович, и мед пить, да допрежь всего, — опустил он руку на стол, — приказал бы государь побольше ратных людей прислать, а то ведь, знаешь, скоро, говорят, сказка сказывается, да не скоро дело делается, сидим мы здесь в городах, как грибы в лукошках, ни живы, ни мертвы, того и гляди, что без голов сделают, либо в Крым с женами и с детьми зададут. Прислал бы государь рать какую великую, — будто на поганина, что ли, а не то — беда! Мятеж, говорю тебе, кругом начинается: и сами сгинем, и людей государевых погубим.
— Да что же гетман-то Иван Мартынович?
— Сам еле жив сидит, тоже, чаю, бил челом о ратных людях. Зело злобствуют на него всех чинов люди. Недобрый он человек: корыстен да жаден, великие поборы со всех берет, а что уж терпят от него…
— Да нам-то он верен ли? — перебил Огарева Тяпкин, — тебе, боярин, здесь верней видно. Смотри, не от него ли все те смуты пошли.
Огарев покачал головой и, подумавши, отвечал:
— Кто его разберет… Одначе, сколько разумею, нам-то он верен пребывает. А что смуты не от него пошли, так это совсем верно: многие не хотят его гетманом иметь.
— Не хотят его гетманом иметь… — произнес задумчиво Тяпкин. — Одначе, нам он верен и не строптив… гм… такой бы нам и надобен… — Он помолчал и затем прибавил, быстро подымая голову: — А кого же они хотят?
— Да к Дорошенко все тянут; от его-то людей и злой умысел на смуту вырастает, и вся шатость идет: ссылается, слышь, с татарином да общается с ним наши города воевать.
— Гм, гм… — протянул задумчиво Тяпкин, потупляя глаза и покручивая бородку. Он замолчал, видимо обдумывая какой-то вопрос, затем тряхнул русыми волосами и произнес, живо обращаясь к боярину. — А не добро бы нам было, боярин, не дожидаючи того, пока он, Дорошенко, все города и все полки на свою сторону совратит, самого бы его под высокую государеву руку привести?
— Упаси Бог, — даже отшатнулся от стола боярин. — такой нам не надобен: он злодей и недоброхот! Он-то и возмущает всех добрых людей, обнадеживает их, что всех, мол, воевод с ратными людьми из Малой России повыгонят, не хочет ни у кого в послушании быть, с басурманином сносится, думает сам собою прожить, затем к нему весь народ и бежит.
— Гм… — отвечал Тяпкин, поведя бровью, — а коли он такое на уме имеет, да коли все полки, и города, и запороги тянут, так нам лучше с ним в войну не вступать, а обвеселить бы его милостивою грамотою, да поискать бы пути, как бы его на свою сторону перетянуть…
— Думаешь ли ты, что он норов-то свой изменит?
— Ну, уж изменит, аль нет, лишь бы нам только притянуть его, а там уже бабушка надвое ворожила.
Огарев хотел возразить что-то стольнику, но в это время у дверей дома раздался громкий стук.
Собеседники переглянулись.
— К тебе, что ль, боярин? — спросил Тяпкин.
— Кажись, ко мне, — отвечал Огарев, прислушиваясь.
— Откуда бы? Время позднее!
— Да не откуда, как от гетмана, либо от нашего полуполковника. Не было бы какой беды.
Оба всполошились.
Стук повторился снова настойчивее и громче; затем послышался звук открываемых засовов, какой-то разговор и через минуту в комнату вошел слуга и сообщил, что какой-то посланец от гетмана хочет видеть немедленно боярина.
— Веди, веди, — отвечал поспешно Огарев, устремляя встревоженный взгляд на входную дверь; по лицу его видно было, что он был сильно озадачен этим поздним визитом. Но вот дверь отворилась, и в комнату вошел Тамара. Перекрестясь на образа, он поклонился обоим собеседникам и произнес льстивым голосом:
— Боярину и воеводе Евсей Иванычу и тебе, благородный господин, великий боярин и гетман желает в добром здоровье пребывать.
— Благодарим на том боярина и гетмана и желаем ему о Господе радоваться, — отвечал Огарев, вставая и кланяясь на слова Тамары. — А с чем изволит присылаться ко мне гетман и боярин?
— Беда, боярин.
269
— Что? Бунт? — произнесли разом и Тяпкин, и Огарев.
— Еще сохранил Бог, но похоже на то: вели, боярин, крепить осады во всех городах, быть беде великой.
— Да что же такое? Садись, сделай милость, сказывай скорее, — обратился Огарев к Тамаре, пододвигая ему табурет.